Агентство знакомств визави Ход-ха-Шарон

Но, выполненное в , исследование посвящено не столько самим историкам и анализу их работ, сколько тому, как воспринимали современники исторические труды Уильяма Камдена, Иосифа Скалигера автор показывает, как «ждали» хронологию последнего, она словно витала в воздухе; проблемы возраста мира и мировых империй были актуальными и для сэра Исаака Ньютона, и для английского критика Скалигера Томаса Лидиата, и для его англо-ирланского имитатора Джеймса Ашера. Автор задается вопросами типа: «Что стояло, помимо гения Шекспира и Марлоу за громадной, хотя и относительно короткой, популярностью исторических пьес?

Почему жители деревень и городов с готовностью отвечали на расспросы таких путешественников, как John Leland or Celia Fiennes, и почему эти путешественники задавались целью собрать свои рассказы о местностях, о названиях и т. Где тут заканчивается «собственно» история и начинается «собственно» историография? Не вписываются в рамки «традиционной» историографии и работы Д. Ловенталя, М. Бинни, П. Райта, Р. Самуэля, ставящие в центр исследований такие понятия, как «наследие», «трационные ценности», «интерес народа к своему прошлому», определяющиеся не только через формальную историографию, но также через иные жанры — например, дневники, генеалогии, письма, сохранившие «отсылки» к прошлому [59].

Подобная постановка исследовательских проблем — не столько рассказывать историю об историографии, сколько рисовать культурный пейзаж, в котором историография развивалась — весьма характерна для англоязычной историографии «новой волны». Но вот примеры из более «близкой» нам сферы. Так, англо-американским авторам и российская история видится сквозь призму «Я и персонализации» например, опираясь на дневники, мемуары и переписку «простых» людей , «разговоров», «празднований и парадов», «сексуального дискурса как инкарнации советской идеологии», «символического языка Октябрьской революции», «дисциплину тела, самонаказания и идентичности», «образы власти» [60] … С другой стороны, и «историография» предлагает подобные же исследования «идеи власти и автократии», например, среди российских историков XVIII в.

Что это? История идей, понимаемая не просто как одно из направлений деятельности историков или ее новое исследовательское поле наряду с гендерной, устной, повседневной и т.

Брачное агентство знакомит мусульман в стиле халяль

Философия истории, которая все меньше ориентируется на философский анализ «смысла истории», отвергая всякого рода телеологизм, а напротив, имеет тенденцию к осмыслению прошлого истории исторической мысли традиционной историографии и проблем исторического дискурса как такового традиционных литературной критики и методологии? Историография как история идей, составляющих историческое и культурное сознание эпохи. В таком ракурсе термины «историография», история идей, теория истории зачастую употребляются как синонимичные.

Эта сфера, где традиционные дисциплинарные демаркации уже перестают быть актуальными, все чаще именуется «исторической эпистемологией», объединяя таким образом их исследовательские интетесы и реально пересекающиеся поля исследований. Подобные трансформации происходят не только в англоязычной историографии. Артог и отвечает: Самое интересное и новое в этом то сближение понятий, которое часто встречается теперь в текстах историков, — эпистемологии и историографии.

Как если бы она подразумевал другую, ее дополняя, исправляя или придавая нюансы; как если бы они образовывали нечто вроде смеси — не «строгая» эпистемология слишком удаленная и абстрактная , но и не «плоская» история истории слишком «внутренняя», «панихида» по профессии — подход, внимательный к концепциям и контекстам, смыслам и средам; всегда тщательный к их артикуляциями, поглощенный познанием и историзацией, но бдительный перед лицом сирен редукционизма.

Говоря коротко, что-то подобное исторической эпистемологии или эпистемологической историографии … [64] [курсив — О. В то же время это скорее взгляд со стороны, и впечатляющее количество историко-эпистемологических исследований все-таки остается характерным для англо-американского мира. Во Франции же это занятие предоставлено нескольким метрам, поскольку как говаривал Пьер Шоню, «Эпистемология является соблазном, которого со всей решительностью необходимо уметь избегать», или Пьер Нора, говоривший о необходимости для историка вначале войти в возраст эпистемологии «son age epistemologique» [65].

Это все так, но не совсем. Смена акцентов истории микро уровень, опыт, репрезентация , расширение предмета исследований повседневность, тело, питание и изменение понимания источников — вот основные тенденция трансформаций, переживаемых историей во всем мире. Видеть и говорить, писать о том, что происходит, обдумывать это, словно в своем зеркале: таковы были некоторые из черт обыденности историка.

The Blog Single

Многочисленные современные переформулировки продолжили эту работу на границе видимого и невидимого. Проникнуть в реальный вид вещей, видя все дальше и глубже. Но в конце XX в. Какова роль историка перед лицом «нарративистского вызова», во времена подъема «свидетельства», когда «память» и «наследие» превратились в очевидности? Во Франции историография и история, как и в англоязычном мире, меняют свои границы, но «точкой притяжения» становится «память» и «наследие» patrimoine [67].

Успех Монтайю [68] , Истории Франции, Астерикса, воспоминаний и т. Исторические произведения занимают по продажам второе место после романов и опережают детективы [69]. Причем французы предпочитают именно свое прошлое, а не истории про Цезаря или Маркса, что, конечно, идет в русле с общей тенденцией направленности пост современных исследований на проблемы идентичности и обновления истории как «идентификатора».


  • What happens to the wipe once it’s been used?;
  • знакомства для прогулок Лод?
  • shutova.com.
  • Scott Ludwig Art, Visual Artist, Contemporary Printmaker, Photography, Mixed Media.

Символично, что фундаментальная работа «История Франции», популярная настолько, что представлена даже в скромных муниципальных библиотеках заштатных французских городов, имеет три части: Наследие, Выборы, Память. Последняя посвящена «французской памяти», которая, акцентируется, не является «этнологической». Связанная с идеей государственности, она пронизывает времена Шарля де Голля, но корни ее — еще глубже.

Более отдаленные, чем эпоха модерна, корни идут из средневековья [70]. Любопытно, что первой датой выражения «памяти о Франции» Ф. Такой отправной точкой, «местом памяти» Жутакр называет — год редактирования Les Grandes Chroniques de France — первой книги, вышедшей из Парижской книгопечатни, что само по себе знаменательно как доказательство того, что истории придавали большое значение.

Описывая «места памяти», объединяющие своими культами историческую память французов, или анализируя классические для французской историографии эпохи модерна темы происхождения французов, поисков их «троянских», галльских, кельтских истоков, Ф. Жутар акцентирует роль историков в создании «мифологии». Так, традиция «троянского происхождения», связывавшая французов с наследием Рима и начатая Фредегаром, настолько укрепилась среди интеллектуалов уже ко времени организации 4-го крестового похода, что она использовалась для оправдания причин, почему они хотели создать Латинскую империю на Востоке.

Они же боролись против греков! Хотели взять своего рода реванш за падение Трои! И не случайно пишет Robert de Clary: Троя принадлежала нашим предкам и те, кто из сумел из нее бежать, пришли жить туда, откуда мы пришли; и по этому праву мы теперь пришли, чтобы завоевать эту землю» [71] А Никита Хониат ему вторит в своем плаче по Константинополю и по разрушенной статуе св. Елены: « Эти варвары — потомки Энея — хотели, видимо, по своему злопамятству приговорить к пламени твою красоту, некогда освещавшую Илион» [72].


  • Los equipos de personas son la empresa;
  • знакомства Петах-Тиква мужчины?
  • Waelkens Tafels. Elke tafel heeft een verhaal..
  • Management Training | National Appliance Service Convention.

Это тоже уже и не «чистая» история, но и «не совсем» историография. История идей? В любом случае, реальность поражает б о льшим разнообразием, чем любая демаркационная модель. Любые модели условны, «жить в модели» нельзя, как писал Лотман, «нельзя жить ни в одном из наших исследований. Они не для этого созданы. А жить можно только в том, что само себе не равно» [73].

Между тем, вернемся в Беларусь, ради которой мы и начали наш разговор «про запад». Разговор, подчеркиваем, не ради каких-либо отвлеченных рефлексий, сравнений или противопоставлений, а для «постановки в контекст» белорусской истории, поиска ее места в мировой историографии. Белорусские историки если и признают необходимость существования историографии как истории исторической науки, но ни в коем случае не как эпистемологии , то интересуются только собственно белорусской историографией, или в лучшем случае — историей изучения истории Беларуси за рубежом.

Американская историография — где «методологическая рябь» [74] , нам не нужна, и уж тем более не нужны эпистемологические рефлексии и сомнения, рожденные на чуждой им зарубежной почве. Все эти «цивилизационные подходы», «психоистории», «гендерные истории», «синергетики» — под одну гребенку, в мусор!

How To Sell More, More, More

В последние 20 лет среди белорусских историков мы наблюдаем значительный перевес «белорусской» тематики по сравнению с темами по мировой истории [75] , причем, если речь идет об историографии, то он ведется либо а об историографии Беларуси, либо б о зарубежной, но в этом втором случае — с негативной окраской. Однако не наблюдается ли в такой предвзятости элемент непроизвольного, так сказать, лицемерия? Хантингтона [76] — разговор пойдет ниже. Именно западная историческая мысль, хотели бы мы того или нет, стала моделью, по которой строились «национальные» историографии» всего мира — будь то исламская традиция или индийская, что отражено, например, в недавнем сборнике под редакцией Й.

Рюзена, где наряду с «провокационными» десятью тезисами Питера Бёрка о специфике «западного исторического мышления» [77] и откликами известных западных историографов Х. Уайта, Ф. Анкерсмита, Ф. Артога, Г. Иггерса, Й. Рюзена, размещены не менее «провокационные» в лучшем смысле этого слова статьи представителей «не-западных» историографий — арабской, индийской, исламской, японской, китайской, африканской [78].

How To Sell More, More, More

Процессы модернизации и контексты колонизации и деколонизации, требовали от «не-западных» интеллектуалов создания «своих» историй. Классическое представление об этом дал Эдвард Саид в своем «Ориентализме»: с одной стороны, колонизируемые «приняли на себя» видение их колонизаторами, а с другой — выстроили свою историю историографию в широком смысле этого слова по «матрице» все того же «Запада». Не обошел этот феномен и белорусскую историографию; мы не уникальны — белорусские историки используют подходы и методы западной исторической мысли.

Не будем уточнять, какими путями эти подходы к нам проникали: через историографию российскую ли, через польскую, через советскую… идеи, как говорит «интеллектуальная история» путешествуют незаметно, исподволь проникая в интеллектуальный дискурс — эти пути еще предстоит исследовать [79]. Несмотря на начальный этап сопротивления когда-то философский романтизм в историографии был изжит органическим историзмом и позитивизмом, а умеренный позитивизм таких корифеев, как Соловьев и Ключевский в свое время вызывал не только восторженное почитание, но и негативное отношение , постепенно, а потому незамечаемо, подходы проникают — и мы оказываемся в положении господина Журдена, узнавая, что используем подход историзма или неокантианскую идею о постижении духа истории….

Только вот «дискурсам» и «гендерам» не повезло — они приходят к нам сегодня. И, естественно, встречают сопротивление. Приводившийся выше пример с проникновением «западного исторического мышления» историзм, позитивизм… в эпоху модернизации, не случаен. Аналогия с постмодерном и глобализацией очевидна. Наша задача — анализировать то, что есть в этих новых направлениях «хорошего» и «плохого».

Ведь тенденции, идущие от постмодерна с его дискурсивным, культурным, лингвистическими «поворотами», активно осваиваются историками и уже имеют широкую сферу влияния у наших ближайших соседей — например, в России, где исследования дискурсов, микроуровневая социальная история, культурная история и т. Альманах интеллектуальной истории», «Образы прошлого и коллективная идентичность в Европе до начала Нового времени». Под ред. Итак, нужна ли белорусским историкам всемирная историография?


  • телефоны женщин ищущих мужчин Рахат.
  • сайт для серьезных знакомств Бней-Брак?
  • Russian Denver N41/774.
  • групповой секс Беэр-Шева знакомства.

Или даже шире, историческая эпистемология? Вопрос вроде бы риторический, и в то же время ответы на него порой болезненны. Белорусская история очень слабо представлена на Западе, и дело не в том, что мы «неинтересны», а в том, что «неизвестны»: большинство западных историков, слыша об истории Беларуси, делает непроизвольную ассоциацию с историей России.

В «лучшем» случае, с еще одной из стран бывшего Советского Союза… А ведь в этом есть и наша вина. Выступая мы побольше за зарубежными кафедрами, с одной стороны, и зная бы побольше о зарубежных «тенденциях», нас не сковывал бы тот «комплекс провинциальности», о котором с горечью писали Виктор Федосик [82] и Вячеслав Носевич [83].

Если мы не актуализируем белорусские исследования в терминах западной историографии, то не сможем быть «интересными» для нее, как не сможем и «включиться» в мировой историографический процесс. Неожиданно для себя я нашла подтверждение этой мысли там, где искала ответы на вопросы об исторической эпистемологии — в сборнике статей «Западное историческое мышление» из серии Making sense of history под ред.

Хейден Уайт, автор разработок о тропичности исторического дискурса, от которого меньше всего можно было ожидать выступления «на злобу дня», сделал следующее заявление: Если вы хотите делать самолеты, которые летают, и создавать атомные бомбы, которые взрываются, вы вынуждены использовать физику Запада. То же и с вестернизацией в культуре. Если вы хотите «вестернизироваться», вы должны принять западное историческое мышление, так как оно является скорее предпосылкой, нежели следствием всех тех аспектов нашей культуры, которые называются «западностью» [84].

Весьма поучительно для тех из нас, кто питает иллюзии насчет изолированного или «автономного плавания» белоруской исторической науки в океане западной историографии! Слова Уайта могут показаться жесткими, но прагматичными: если мы хотим войти в круг мировой историографи, то «вестернизация» неизбежна — а для этого надо осваивать и западную манеру исторического мышления — историческую эпистемологию или историографию.

И тогда прийдется отказаться от скептически-высокомерного взгляда на «их» «обычную методологическую рябь, когда открывается несколько относительно новых тем, надоевшие словечки заменяются новыми, посвежее» [85] , и обратиться к анализу и уже изъеденных молью постмодерна, и культурного, и дискурсивного поворотов…. В продолжение нашей затянувшейся «полемической» части, предоставим краткий обзор тем и статей, появившихся в течение последних трех лет в главном журнале американских историков American Historical Review.

Валкович — обширная статья, выходящая на такие темы, как сексуальная модернизация, неподчинение доминировавшей политике дисциплины тела, культурная гибридизация начала ХХ в. Крэйз анализирует случай ритуального убийства европейского чиновника, символизирующий то, как понимали африканцы появляющийся колониальный порядок, — это культурная история, показывающая колониальное завоевание не столько как навязывание силы, но как систему кросс-культурных отношений.

К этому же «разряду» можно отнести опыты анализа символического языка архитектуры, взаимодействия культурных институтов «вторых городов», городской автономии и строительства нации в 19 веке М. Юмбаха; историю питания как элемента культурной системы, проникнутого отношениями власти, выработка «нормы» и «патологии» в режиме школьного питания в Британии эпохи модерна, проведенную Дж. Верноном [86]. Своего рода «Case Studies» — анализ индивидуальных примеров и «опытов», с широким привлечением «литературного» материала трактатов, писем, газетных публикаций как репрезентации интеллигента «нового типа» Д.

Хоббинс «Учитель как интеллектуал публичного поля: Жан Герсон и трактат позднего средневековья ; как интеллектуального контекста появления социальной истории Дж. Монтефлора, идущей вразрез с принятой сегодня теорией модернизации и национализма — А. Опыт колонизации, глобальные не только экономические, но главным образом культурные обмены, женский опыт анализ завещаний женщин-служанок, проведенный Дж. Бенадуси , проблемы идентичности например, взаимодействия приобретенных идентичностей — расовых, этнических, классовых, гендерных в статье Г. СэнГупта «Элиты, подчиненные и американские идентичности: Case Study афро-американской благотворительности» , преодоление колониального нарратива о прошлом в постколониальных исследованиях статьи С.

Гуа «Говоря исторически: трансформации тональностей исторического нарратива в Западной Индии, », С. Иглера, Д. Глассмана, Дж. Престхолдта, занимающие центральное место в июньском выпуске American Historical Review за год — на наш взгляд эта проблематика может быть выражена названием статьи К. Этот «дайджест», несмотря на свою краткость, все же представляется показательным. Однажды кто-нибудь должен будет исследовать причины, без сомнения сложные, этой тенденции навстречу описательной социографии» [89].

На самом деле, «реформирование» истории не только уже началось, но идет полным ходом: темы, представленные здесь, очевидно связаны с культурными исследованиями и влияниями «нового историзма». Как следствие разнообразных подходов к истории, они анализируют самые разные аспекты прошлого, но сходятся в исходных позициях — культурализме и текстуализме. Мы не стали бы категорично называть эти позиции заблуждением, как характеризовал их Х. Это, скорее, своеобразный набор «практик», которым, возможно, суждено стать символичными для нашей эпохи, — как хроникам средневековья, истории антикваров или эрудитов, классической историографии «Золотого» XIX века, социально-структурной истории двадцатого столетия.

Как остро подметил английский критик Т. Иглтон, в 19 столетии очевидным центром для интеллектуала являлась наука. С середины ХХ в. И все же, эти трансформации, несмотря на их радикальность, не должны пугать историков. Даже если на смену истории «социально-экономического развития», «крестьянского землепользования», «генезиса капиталистических отношений» или даже «этногенеза» придут истории «репрезентаций социальной иерархии», «культурная история каузальности» или «представлений о маскулинности», останется пространство истории. Пространство, которое не потеряет своей необходимости для настоящего, несмотря на изменения способов прочтения прошлого.

От Magistra Vitae к рефлексиям над идентичностью. Еще лет пять назад, вынужденная обороняться по поводу своих историографических пристастий как «ненастоящих» по сравнению с «фактологической» историей, я терзалась сомнениями: действительно, какое право имею я, не являющаяся «полноценным» историком-практиком, «учить» других, рассказывая о новых направлениях в зарубежной историографии!